Моего университетского коллегу, который относится к Омега с полнейшим равнодушием, зовут Дэниел Харстфилд; его разум, разум профессора статистической палеонтологии, занимает совершенно другое временное измерение. Как у Бога из старого псалма, «перед очами его тысяча лет, как день вчерашний». Сидя подле меня на празднестве в колледже в тот год, когда я отвечал за напитки, он сказал:
— Что вы дадите нам к куропатке, Фэрон? Вот это очень подошло бы. Иногда я опасаюсь, что вы склонны к излишнему риску. Надеюсь, вы предложите нам разумную программу тостов. Мне было бы огорчительно на смертном одре размышлять о том, как варвары Омега дорвались до винного погреба колледжа.
Я ответил:
— Мы думаем об этом. Мы продолжаем закладывать в погреб запасы вина, но в гораздо меньших количествах. Некоторые из моих коллег полагают, что мы настроены слишком пессимистично.
— О, не стоит быть слишком пессимистичным. Не могу понять, почему всех вас так удивляет Омега. В конце концов, из четырех миллиардов живых существ, населявших эту планету, три миллиарда девятьсот шестьдесят миллионов уже вымерли. Мы не знаем почему. Одни исчезли без всякой причины, другие — в результате природных катастроф, многие были уничтожены метеоритами и астероидами. В свете этих массовых случаев вымирания неразумно предполагать, что Homo sapiens должен был составить исключение. Существование рода человеческого будет, наверное, самым недолгим по сравнению со всем сущим, всего лишь, так сказать, взмахом ресниц на глазах времени. Не говоря уже об Омеге, вполне вероятно, что какой-нибудь астероид, достаточных размеров, чтобы уничтожить эту планету, находится на пути к нам.
И он принялся за куропатку, словно означенная перспектива давала ему живейшее удовлетворение.
Вторник, 5 января 2021 года
В течение тех двух лет, когда я, воспользовавшись приглашением Ксана, был своего рода наблюдателем-консультантом на заседаниях Совета, журналисты обычно писали, что мы с ним воспитывались вместе и были близки, как братья. Это не так. С двенадцати лет мы и правда вместе проводили летние каникулы, но и только. В этой ошибке не было ничего удивительного. Я и сам почти верил тому, что о нас писали. Даже теперь, когда я оглядываюсь в прошлое, летний семестр кажется мне скучной чередой предсказуемых дней, в которых все было расписано по часам, не случалось ничего особенно плохого, а иногда выпадали и вовсе приятные дни — ибо я был достаточно умен, чтобы ладить с окружающими, — пока не наставал благословенный момент освобождения. После двух-трех дней дома меня отправляли в Вулкомб.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я пытаюсь понять, какие чувства испытывал тогда к Ксану и почему моя привязанность к нему оставалась такой сильной и такой долгой. В этом не было ничего сексуального, если не считать того, что почти каждая дружба сопровождается неким неосознанным чувством полового влечения. Мы никогда не касались друг друга, даже когда играли в шумные ребяческие игры. Хотя ребяческих игр почти не было: Ксан терпеть не мог, когда до него дотрагивались. Я рано это понял и стал с уважением относиться к его невидимой «личной территории», как и он — к моей. К тому же тут была не та обычная история, когда старший, хотя бы и всего на четыре месяца, подавляет младшего, своего восхищенного ученика. Ксан никогда не демонстрировал свое превосходство, это было не в его характере. Он встречал меня без особенной теплоты, так, словно я был его близнец, часть его самого. Конечно же, в нем было обаяние, оно есть в нем и до сих пор. Обаяние часто презирают, хотя я не могу понять почему. Им не обладает тот, кто не способен искренне по-доброму относиться к другим. Обаяние всегда истинно; оно может быть поверхностным, но никогда — фальшивым. Когда Ксан разговаривает с вами, он производит впечатление очень заинтересованного человека. Однако услышь он на следующий день о смерти своего собеседника, то не поведет и бровью; ему ничего не стоит даже убить его. Сейчас я вижу его на телеэкране отчитывающимся перед нацией и излучающим все то же обаяние.
Наши матери уже умерли. До самого конца они находились под тщательным присмотром в Вулкомбе, который теперь стал санаторием для номенклатуры Совета. Отец Ксана погиб в автокатастрофе во Франции через год после того, как Ксан был избран Правителем Англии. С этим происшествием связана какая-то тайна, о деталях его так и не сообщалось. Для меня в этой катастрофе и тогда, и сейчас многое осталось непонятным, и это в определенной степени влияет на наши взаимоотношения с Ксаном. В глубине души я все еще верю, что он способен на все, я верю, что он безжалостен, непобедим, что поведение его выходит за рамки нормы, ибо таким он запомнился мне с детства.
Пути сестер разошлись. Моя тетя благодаря счастливому сочетанию красоты, честолюбия и везения вышла замуж за баронета средних лет, а моя мать — за государственного служащего средней руки. Ксан родился в Вулкомбе, в одной из красивейших помещичьих усадеб Дорсета. Я появился на свет в Кингстоне, в графстве Суррей, в родильном отделении местной больницы, после чего меня привезли в наш викторианский дом на двоих владельцев, один из длинной, скучной череды таких же домов на улице, ведшей к Ричмонд-парку. Я был воспитан в атмосфере вечных обид. Помню, как моя мать, собирая меня на лето в Вулкомб, укладывала мои вещи: с волнением перебирала чистые рубашки и, взяв в руки самый нарядный жакет, придирчиво рассматривала его с чувством, близким к личной вражде, словно ее возмущала цена этой вещи, купленной на вырост, но теперь слишком маленькой и так и не ставшей впору. Ее отношение к счастью, выпавшему на долю сестры, выражалось в часто повторявшихся фразах: «Ну и хорошо, что они не переодеваются к ужину. Не тратиться же на вечерний костюм, к чему он тебе, по крайней мере в твоем нынешнем возрасте. Нелепость какая!» Или в неизбежном вопросе, который она задавала, отводя глаза, ибо стыд отнюдь не был ей чужд: «Они хорошо ладят друг с другом, полагаю? Конечно, люди их положения всегда спят в отдельных спальнях». И под конец следовало заявление: «Конечно, Серину это устраивает». И я даже в двенадцать лет понимал, что Серину это не устраивает.